Юра шел по осенней аллее, забрызганной моросью, и сухие листья под ногами что-то шептали ему, и не было ничего сокровеннее той минуты, и того шороха, и мыслей, что неспешно плыли по реке юношеского сознания.
Был вечер, было темно.
На часах застыли цифры 18:14, и в окнах домов уже зажигался рыжеватый, противно-яркий свет, но Юре некуда было спешить. Он мог наслаждаться мгновениями, чувствовать, как они текут сквозь пространство, из небытия рождаясь и в небытие же уходя, чувствовать, как мир замирает в своей первозданной красоте.
По ближайшей улице с рычанием неслись автомобили, где-то грохотала популярная мелодия, но Юра старался не слышать ничего из этого; для него сейчас важнее всего был шепот листьев и то, что неспешно ворочалось в его уме. Это был ритм нового стихотворения, пока чистый ритм, свободный от смысла и словесной формы. Юра хотел даже остановить время, попросить подождать все иные звуки, чтобы вслушаться в ритм, закружиться в такт ему, последовать душой за его изгибами и витками. Падать вместе с ним в бездонные пропасти, возноситься выше неба и солнца, проходить сквозь стены, путешествовать в прошлое и будущее, ощущать кожей лица ветер, бьющий навстречу стремительному и великому полету...
Переходить Мост, висящий над гранью ведомого и неведомого, переходить за черту, растворяться в бессмыслице запредельного и вновь возвращаться в плотское, в материальное, в четкое – и словесное.
Но не было ничего, лишь эта бурлящая мечта, да шелест листьев, да безмолвное рождение стиха.
И этого было достаточно.
После нескольких шумных вечеринок у друзей, футбольных матчей с его участием и нескончаемых ссор дома Юре нужны были тишина и спокойствие, как глоток воздуха утопающему. Никто не знал, насколько Юра любил одиночество.
Все время на людях Юру не оставляло какое-то гнетущее, тяжелое чувство в груди, будто бы туда вместо сердца положили камень; это было странное и страшное чувство, заставлявшее все Юрино существо мучаться и страдать; но он никогда не говорил о нем и не подавал даже вида. Оно могло выесть весь внутренний мир, но наружу никогда бы не вышло и не сломало причесанный и прилизанный образ Юры-того-каким-он-был-в-глазах-других. И Юра притворно смеялся, притворно дурачился, изображал притворную наглость и притворную открытость, чтобы еще больше закрыться от людей и спрятать ту страшную пустоту, которая холодит душу, а главное – заглушить те крики, что рвутся изнутри.
Но бывали моменты, когда Юра позволял своему внутреннему голосу закричать во всю свою мощь, а пустоте – заполниться теплом, пьянящим сознание. Это было, когда Юра оставался один, и никто не стал бы удивляться его странной задумчивости и необычному блеску в глазах.
Настоящий момент был как раз из таких.
И Юра медленно, медленно, очень медленно ступал по хрустящей мозаике, и его губы шевелились, рождая новое стихотворение на свет – вернее, в неяркий полусвет вечернего города. И юношу совсем не заботило, что его таинственную фигуру кто-нибудь заметит, а если заметит, то заинтересуется ею. Он думал о другом, о другом, о другом... И даже вовсе не о том, что еще один помятый листок, исписанный мелким нервным почерком, ляжет в стол рядом со стопкой таких же – Юра слишком низко оценивал свои стихи, чтобы печатать их – нет; все это таилось в неопределенном и туманном будущем, и куда важнее юноше было многоликое «сейчас», стоявшее напротив и спокойно ему улыбавшееся.
«Я вопрошал и был услышан... я вопрошал и был услышан... я вопрошал – и был услышан...» Явилась первая строка.
«И снизошел на землю свет...» – вторая...
И душа стала рваться наружу, освобождаясь от душной телесной оболочки; Юра почувствовал это – будто что-то затрепетало в сердце, или у солнечного сплетения... И ушла в свободный полет по тем мирам, по которым Юра путешествовал в своих сновидениях.
Там была весна, и цвели вишни, и молодой мужчина с лицом Юры сидел на сочной траве и улыбался солнцу.
И на секунду показалось, что там – настоящий мир, и настоящий Юра, а Юра из города Саратова – всего лишь его жалкая и неумелая подделка.
Но потом все четче становился город, и оранжевый свет фонарей, и фигурная чугунная ограда; готовое стихотворение из двенадцати строчек ясно звучало в Юриной голове.
И оно повторялось вновь и вновь, громким речитативом звенело в ушах, когда Юра уже направлялся к выходу из парка; когда он проходил скамейку, с которой доносился укуренный смех, когда он проходил площадку из бетонных плит, устланную длинными тенями деревьев.
Оно звучало, когда Юра поднял голову и увидел розовое небо, и рассмотрел в нем огромный глаз с дрожащим фиолетовым зрачком. Глаз был огромным; Юра не сразу понял, что видит его совсем иным зрением, нежели обычные предметы, будто бы тот существует в другом мире и соткан из особой материи, прозрачнее детских снов. Его очертания были столь неопределенными, что он будто не существовал вовсе, но уже через секунду он заполонил собою весь мир и затмил его.
Юра понимал, что снова начинает бредить, что у мира снов цепкие лапы и его объятья опасны; но мысль эта звучала приглушенно, неясно и будто бы издалека; а Глаз смотрел на Юру, и тот не мог оторвать взгляд.
Казалось, глубокая и светлая печаль сочилась сквозь пульсирующий фиолетовый зрачок, сквозь бездонно-черную радужку Глаза. Видение Юры излучало одновременно наивность и мудрость, любовь и безмолвный укор; а главное – величественную и непонятную Красоту, из-за которой Юра боялся даже моргнуть и отвергал любые поползновения рациональности на это чудо. Это казалось кощунством, это казалось предательством перед совершенным воплощением Прекрасного.
Но вот Глаз сам заморгал и исчез, растворился в небесном пространстве...
И с ним исчезли иные видения, а осталось лишь приятное чувство успокоения, разлившееся в душе Юры, и он понял одну очень важную вещь... Он одинок в обществе людей – даже тех, которых он называет друзьями и близкими; порой не ощущая того сам, он одинок; здесь же, в полупустынном вечернем парке, его наконец перестало мучить это чувство. Глазом в небе, шизофренической грезой на Юру смотрела его душа, и это было как спасительный луч света, ворвавшийся в темную пещеру.
И это предвещало многое, многое, многое, то, что Юра не мог и представить; он понял нечто важное, но не мог сказать точно – что.
В любом случае парковая аллея кончилась, оборвалась внезапно под ногами и уступила место мрачному асфальтному тротуару; палой листвы больше не было – вместо нее был неон, желтоглазые авто и темные силуэты людей.
Стрелки на часах сместились, показывая теперь 18:20. Шесть минут – не так уж и много, но вполне достаточно для того, чтобы многое осознать.
Через полчаса намечалась последняя пара, и надо было идти в седьмой корпус и слушать длинную, нудную лекцию о величии науки философии. Юра не хотел снова окунаться в атмосферу непонимания, скуки и суеты, но ноги его все же несли в университет. Юра не мог приказать себе остановиться, что-то в нем еще желало жить прежней жизнью. Лишь где-то за окраинами сознания он начинал понимать, что идет вовсе не в тот университет, и не к тем людям, и что все успело измениться за столь недолгое время.
Липы грустно шумели вслед уходившему Юре, а город с гудением и хрипом приветствовал его. Только через несколько минут, когда первый звук растаял в воздухе и исчез из Юриного воображения, появился третий – громкий и грубый топот человека, догонявшего Юру. Он вторгся внезапно и оборвался с появлением тени за левым плечом – то был высокий широкоплечий юноша, знакомый Юре, весь в черном, как всегда. Небритый, кольцо в ухе, череп на футболке и рюкзак с Lacrimosa… Он казался пришельцем из другого мира, уже не знакомого, непознанного и чуждого.
– Здорово, Гроб, – Юру по-свойски хлопнули по плечу: дружеский жест, но почему-то он показался неприятным.
– Здорово...
Память оказалась кладовкой, в которой выключен свет, и Юра, сколько ни рылся в ней, не мог отыскать кличку знакомца. И это «Гроб» было не совсем понятно. Весь мир плыл, как во сне.
– Ты чё как обдолбанный?
Не сократив шаг, Юра медленно повернул голову влево – юноша щерился и хитро смотрел на него. И почему-то все лицо его, до мелких деталей, до каждого прыща и волосика было перед Юрой как на ладони, а за ним – бездны других лиц, похожих более на маски, и черная пустая дыра, в которой едва можно было заметить душу.
Улыбка же незнакомого знакомого скорее напоминала оскал, тупой звериный оскал, мимика хищника, готового к решительному броску... Как люди могут называть такое улыбкой?
Тем временем парень фыркнул и отвернулся, зычным голосом рыча что-то по-английски. Наверное, он совсем не ждал ответа, а от Юры его и не могло поступить.
Ведь если Юра заговорит – польются совсем иные слова, совсем иная речь, похожая скорее на журчание ручья, нежели на набор обычно-бестолковых фраз; а тот парень совсем не был готов к таким ответам. Потому что он не слушал листву под своими ногами и не знал, как ночью поют звезды.
– Да лан, дело твое. Слышь, тут такая тема, наши на кладбище едут завтра. Ты в курсе?
Юра чувствовал, что знает это, но у него вовсе не было желания отвечать на заданный вопрос. Страх засел в его груди и своими противно-липкими лапами начал щекотать грудную клетку; постепенно и шаг стал сбиваться, и дышать стало тяжело.
– Бля, не, с тобой че-т конкретное.
Юру остановили крепкие волосатые руки и развернули к себе. В темноте повисло лицо – все то же неприятное и знакомое до жути лицо.
– На Хэллоуин? – пролепетал Юра машинально.
Дробный нервный смешок резанул слух. Страх не отпускал, и Юра знал, к чему он; еще несколько минут, еще несколько фраз – и дороги назад не будет, и замаячит впереди только долгая тропа в неизвестность.
– Да, да. На Хэллоуин. Тормозишь ты, Гроб. Так че случилось-то?
Они пошли дальше.
– Ничего.
– Лан, хер с тобой, не говори. Щас во дворик и там тя вылечим. Мне Бес звонил, бухло есть. Минут двадцать до лекции будет? – он полез за мобильником и, посмотрев на время, быстро убрал. – Ну во, и все... Маловато, но потом еще добавим... У мя друг с филфака такие коры мочил, он и на лекциях бухал... Его потом выносили почти...
И он говорил еще что-то, но Юра не слышал уже слов; единственное, что он чувствовал – это непреодолимое желание уйти, вспыхнуть языками белого пламени и оказаться где-нибудь далеко отсюда, от этой бессмысленной пошлости. И чтобы хоть ничтожной частью себя вырваться за пределы слышимых слов, Юра мысленно повторял сочиненное стихотворение. Помогало.
«Я вопрошал – и был услышан,
И снизошел на землю свет;
В саду у зацветавших вишен
Ко мне пришел простой ответ
На то, что мучило мне душу
И по ночам лишало сна:
«Из-за чего мой мир разрушен?
Когда опять придет весна?»
В ответ – ни шороха, ни звука,
Но тут в священной тишине
Вдруг мотылек мне сел на руку
И улыбнулось солнце мне...»
Повторял снова и снова, а мусорный поток слов от идущего рядом все не прекращался. Странно, но тот вовсе не замечал изменений в Юре, а то, что замечал, его не интересовало. Он был занят собой, своими делами, своими проблемами. «Если бы я продекламировал сейчас свое сочинение, он бы вылупил глаза, посмеялся, покривлялся с минуту и снова завел про свое бухло или баб...» – с тоской подумал Юра и вспомнил кличку знакомого – Змей. Что ж, вполне подходит его натуре, натуре злого и хитрого змея... А имя припомнить не удалось – все его звали только по кличке.
Потом они прошли два перекрестка и пару десятков магазинов, и побрели вдоль канавы, зачем-то вырытой около седьмого корпуса университета. Змей, дурачась, пару раз ее перепрыгнул, но весьма неуклюже – только сейчас стало понятно, что он уже под градусом.
– Еб твою мать, – прочувствованно произнес он и уцепился за рукав Юриной куртки, боясь упасть. Тупо улыбнулся. И в ту минуту лицо Змея напоминало клоуна с эмблемы Lacrimosa...
Свернув от канавы налево и пройдя мимо входа в корпус, они направились во двор – оттуда уже были слышны знакомые голоса, и под жидким светом фонаря кто-то опорожнял пузатую бутылку. Это лицо Юра узнал сразу, вспомнил и кличку – Морж. Глаза его – маслянистые бусинки на щекастом лице – были обращены направо, в темноту, и потому не сразу заметили пришедших. Справа, похоже, кто-то сидел на скамейке.
В темном пространства двора повисла тишина, и шаги Юры со Змеем показались набатом; в душе же Юры бушевала гроза, гроза битвы. И даже слышен был лязг оружия о чью-то толстую железную чешую.
– О, здорово, Гроб, – изо рта Моржа пахло луком, глаза его скользнули по Юриному лицу без интереса. – Поехали завтра на кладбище.
Не дожидаясь ответа, он поздоровался и со Змеем.
– Слышь, ты там девчонок набери еще и «юппи» купи, чтоб спирт разбодяжить, – сказал Змей Моржу. – А, да, Гроб, ты гитару возьми. Охуенно поешь.
Тем временем из темноты выскользнули еще две фигуры: Упырь, двадцатилетний парень с худым смазливым лицом, и Мэри. У Юры похолодело внутри: он знал, что скоро его ждут утраты.
– О, миленький, солнышко, здравствуй, – протягивая слова, поздоровалась Мэри и лукаво подмигнула Юре. Это была поразительно красивая девушка с бледным лицом и голубыми глазами; но только теперь Юра увидел, что в улыбке ее красных губ есть что-то плотоядное, а в уголках глаз прячется развратность. Может, он и раньше знал это, но не обращал внимания?..
Мэри прижалась всем телом к Юре, но объятья эти были приятны и неприятны одновременно; что-то заставляло его отвечать на них, но душа, как все последние минуты, рвалась прочь отсюда. И когда она припала губами к его губам, он думал вовсе не о том, как она хорошо целуется, а о том, скольких она так же целовала вчера, позавчера... В легкости, с которой она вступала с мужчинами в связь, Юра не сомневался и раньше.
Когда Мэри отстранилась, помада оказалась слегка смазанной.
– Блядь, Морж, дай Гробу пузырь, – сонным голосом потребовала она. – Присосался. Тут такой человек пришел.
«Не знает она, какой я человек... никто не знает, – думал Юра, и в памяти его всплыл Глаз с фиолетовым зрачком. – И в этом виновен я. Как я мог жить среди этих людей, заботящихся только о себе, как я мог влачить ту жалкую жизнь, что влачит каждый из них и лишь изредка заглядывать в многоцветие, таящееся в моей душе? Как я мог изо дня в день предавать себя, безжалостно и зло, с цинизмом, не присущим мне изначально? Как я мог..? Как..? Почему в нашем мире серых полутонов мы все боимся ярких красок?»
«Не могу я так больше, – вымученно решил он и поглядел в розовое небо. – Не могу».
Мэри сделала долгий глоток и зашаталась; парни весело загоготали – Змей даже сигарету выронил. Юра тупо смотрел на нее и понимал, что совсем перестает понимать окружающий мир... как вместе могли уживаться это прекрасное молодое тело, одетое в кожаную мини-юбку и легкую курточку, с этой хищной улыбкой, с этой бутылкой, наполненной чудовищным пойлом?.. Как из этого милого ротика могли вылетать такие слова?.. Как?.. Кааааааак?..
– Да ну че ты как неродной, – заплетающимся уже языком проговорила Мэри. – Присоединяйся...
И белая женская ручка протянула Юре бутылку.
Тот застыл. Вот он, момент выбора, долгожданная, страшная секунда. В нерешительности взгляд Юры начал блуждать по пьяным лицам знакомых, по изящному телу Мэри, будто в ожидании, что поступит знак. Что-то, что поможет решиться – и свернуть с гладкой, проторенной тропки, и кинуться в бурелом, не зная, что ждет впереди.
И глаза нашли, за что зацепиться. Вокруг ноги Мэри кружился жужжащий черный комочек, едва заметный из-за скудности освещения. Скоро он сел на ногу и стало понятно, что это муха; наверное, Мэри не заметила прикосновения и потому не спугнула ее. А муха начала медленно путешествовать по нежно-белой коже, исследуя участок за участком; сначала сделала круг по изящной коленке, потом поползла вверх, к ляжке... а Мэри застыла все в той же позе с протянутой рукой и пьяным взглядом, обращенным к Юре.
Ком тошноты подступил к горлу, и закружилась голова. Но это не было только лишь физической тошнотой – скорее чувством, поднимавшимся из недр души и охватывавшим все существо Юры, от головы и до пят.
«Нет... не видеть ничего этого... убежать отсюда, и подальше, и неважно – куда, главное – подальше, пусть не в тот парк, пусть домой, пусть в Сибирь, пусть на край света, хоть куда, только бы не видеть – этого! Не видеть этой мухи, ползущей по девичьей коже, этого пьяного взгляда, всего этого жуткого сброда... нет ничего хуже этой мухи... Уж лучше – одиночество, то самое, от которого выть хочется, лучше помешательство, лучше смирительная рубашка и тревожные взгляды врачей, но только не это двуличие, эти предательства, это забытье».
Страдальческий стон раздвинул Юрины губы и оборвался в тишине, изобразился замешательством в лицах бывших друзей. Кто-то нервно хихикнул.
А Юра развернулся и побежал, и навстречу ему рванул ветер и городские огни, и расплескивавшиеся лужицы под ногами. И отпустил страх, что железными цепями сковывал грудную клетку, и не было ничего сокровеннее той минуты, и того ветра, и тех мыслей, что снова начали звучать в такт биению юношеского сердца.
Будет время, и он вернется, и вернется совсем другим. Но пока он уходил пить холодный горный воздух одиночества.
ноябрь 2006 г.
<<< вЕРНутЬсЯ нА ГлАвнУю стРАНиЦу